all my dead friends...
Четырнадцать необыкновенно тонких и ровных царапин.
Они такие...
красивые.

"У боли есть запах. У каждого чувства, по идее, должен быть аромат. Это не только запах каких-то духов, разбрызгиваемых после неудавшегося шрамирования в ванной комнате в приступе бесконтрольной истерики. Это еще и запах самой кожи, крови… Все смешивается в такой консистенции, что ни одному парфюмеру и не снилось."

Кая права. Даже не представляете, насколько.
Я ненавидела бритвы. А вчера мне внезапно понравилось.
Так приятно, когда лезвие проникает в кожу, как нож в масло. Так легко.
Ты видишь, как кожа расходится прямо на глазах, как проступают неестественно-яркие­ капельки крови.
Обожаю вкус крови. Немного, самую малость на язык. Может, я просто ненормальная, но мне нравится слизывать капли с предплечья. Самое больное место.
А потом сбрызнуть розовую кожу любимыми духами.
Необыкновенно.
Руку будто обожгли раскалённым прутом.
Прекрасно. Просто восхитительно.
Очень странный запах: у духов будто пропали синтетические нотки, оставив лишь ванильно-цветочную сладость. Мне даже казалось, что так пахнет моя кровь. По крайней мере, так мне хотелось бы думать

Как же я заебалась. Крики, слёзы, крики, слёзы, крики, слёзы.
Сама же себя накручиваю.
Я заебалась курить, заебалась просыпаться с дрожью в коленках от материальных снов, заебалась глотать успокоительные и запивать их водкой с персиковым соком.
Надо приходить в себя.

Не могу не запостить это у себя. Раз человек так говорит, значит, понимает. Таких мало...
Каждая фраза солью на раны.


Люди тонут, барахтаются в собственном бессилии, гибнут день за днем, каждый год. Каждое десятилетие – безликие жертвы человеческого океана непонимания. И спустя несколько лет всех, кто мог бы вспомнить о жертвах удавшихся самоубийств, наберется от силы десяток. Через двадцать лет – пара человек. Через пятьдесят лет не останется никого. Никого, кто бы помнил и знал, вспомнил и говорил о той нестерпимой грани существования, когда причинение боли физической происходит только ради того, чтобы заглушить боль душевную.
У боли есть запах. У каждого чувства, по идее, должен быть аромат. Это не только запах каких-то духов, разбрызгиваемых после неудавшегося шрамирования в ванной комнате в приступе бесконтрольной истерики. Это еще и запах самой кожи, крови… Все смешивается в такой консистенции, что ни одному парфюмеру и не снилось.
- Что ты опять делаешь?
Комната наискось прорезана крестом тени от рамы на полу. Окно приоткрыто, и вместе с запахом выхлопных газов и бензина в квартиру тяжело ступает густой запах вовсю цветущей сирени.
Мелкие капельки из расцарапанных аккуратных полос начинают сочиться с новой силой, когда он оборачивается на неожиданный источник звука. Взлетает веер свободно спадающих темных волос, настолько прямых, что хочется провести по ним ладонью.
- Ничего не делаю.
Тоном «Аудиенция окончена. Не учите меня жить», и в то же время до крайности беспомощно.
- Ненормальный.
Ника поднимает голову, силясь разглядеть лицо… Келли? Или Димы? В зависимости от того, кто он сейчас перед ним – гитарист группы, в которой они все работают, его друг, или…
Или.
Взяв со стола флакон духов, Никита сбрызгивает руку, даже не поморщившись. Зато в избытке морщится Келли.
Ему до сих пор непонятно, как можно причинить самому себе боль во имя какого-то там успокоения. Идиотизм полнейший, словно инфантил какой-то, ей-богу…
До него долетает запах духов, смешанный с запахом крови и кожи. А еще бензина и проклятой сирени за окном. И от всего этого кружится голова, заставляя молчать, не говоря ни слова, хотя на языке миллион невысказанных слов, упреков, внушений.
Зачем ты делаешь это?
Зачем ты показываешь это всем?
Зачем ты пишешь эти тексты, в которых столько красоты и безобразия одновременно?
Кто ты для меня?
Кто ты для себя?
Кто… мы.
На Келли простая майка – пара ярких пятен – и джинсы. На которых опять в избытке болтается черт знает, что. Ник не единожды призывал его к аскетичности и элегантности, да что толку. Как горох об стенку.
- Посиди со мной?
- Не хочу.
Он действительно не хочет сидеть рядом с человеком, десять минут назад исполосовавшим внутреннюю сторону руки так, что создается впечатление, будто он сверх всякой меры обмотал кожу тонкой стальной проволокой. Так аккуратно.
Ника опускает голову, кусая губы. Почему-то его представления о красоте разделяют от силы двое-трое людей из окружения. И все остальные из числа поклонников Но никак ни Келли.
Келли? Дима? Какое имя выбрать, как решить, кто перед ним?
А тот стоит, облокотившись на край стола, с деланным безразличием глядя в окно. Он ненавидит, когда Шатенев такой. Это значит, что остаток ночи он проведет, успокаивая бедовую душу, добровольно истязающую собственное вместилище, и придется тихо говорить, шептать на ухо, сколько достоинств в нем – скрытых и явных. А потом держать, как ребенка на руках, пока Никита не уснет на его коленях, сжав тонкими пальцами эти чертовы потертые джинсы.
Почему он выбрал его? Не кого-то другого, такого же чокнутого, кто понимал бы смысл этих разрезов на коже, с каждым днем только увеличивающих свое число?
Келли выходит из комнаты, но отсутствует не более пяти минут, после чего возвращается с перекисью, бинтами и лейкопластырем.
- Ты скоро не сможешь носить рубашки с коротким рукавом. – начинает он, по-турецки усаживаясь напротив Ника, уверенно беря его руку в свою.
- И так не могу.
- Шрамы твои даже на концертах уже замечают…
- Может, кому-то нравится.
- Таким же, если только. С пулей в голове.
Ника морщится, когда слышит шипение перекиси, с удовольствием обжигающей расцарапанную кожу, но совершенно безболезненно.
- Чего нос воротишь? Не нравится? А карябать приятнее было что ли?
Рассеяно кивнув, Ник улыбается, наблюдая за деловито склонившимся Келли, уверенно бинтующим ему руку. Дредов-то понаделал, думает он с усмешкой, свободной рукой отводя прочь жесткие косички, разлохматив только оставшуюся на свободе ярко-сиреневую челку. Впрочем, в темноте не видно, какого она цвета.
- Чего? – подняв голову, Димка смотрит несколько удивленно, даже на миг остановившись.
- Ради такого стоило порезаться.
Яркий намек на бинтовку. На замершие пальцы с незаметными мозолями на кончиках, неловко касающиеся обнаженной кожи.
- Псих.
- Так точно.
Шатенев смеется, так откровенно по-детски, что Келли передергивает. И неожиданно приходит мысль – был ли он ребенком, когда сделал это в первый раз? В первый раз оставил на своем теле отметину.
Благополучно залепив бинт лейкопластырем, он не торопится выпускать руку Ника, словно опасается, как бы тот не сорвал бинты и снова не принялся резать себя.
- Вот объясни мне, что ты за человек такой, а? Ну, неужели это необходимо…
- Если делаю, значит - да.
- Ребячество.
- Для тебя может быть.
И Келли отчего-то становится стыдно. Стыдно за свои слова и свои упреки, а в мозгу внезапно, как ракета, взрывается мысль – да какого черта вообще? Кто он такой, чтобы вот так говорить Нику, что тот вправе делать, а что нет, критиковать за эти дурацкие шрамы, утверждать, что тот ведет себя по-детски? Какой от этого прок, в конце концов. Он все равно все сделает по-своему.
Шатенев ощутимо мрачнеет, когда Дима поднимается, проходясь по комнате, привычно не включая света. Он прекрасно видит в темноте, словно кошка. И ходит так же беззвучно.
- Куда ты? – голос прорезает тишину и звучит словно в адрес внезапно уходящего на фронт.
- Да никуда, боже ты мой. Куртку повешу. – слышится из прихожей бормотание Келли и грохот скидываемых в угол кроссовок.
Ник откидывается на ковер, подложив здоровую руку под голову. И наблюдает за бликами на потолке, гадая, которые из них от проезжающих машин, а которые – игра его воображения.
Через два дня очередной концерт. Через два дня он опять увидит в толпе чьи-то глаза, и сколько их будет – одни, двое, или двадцать – не имеет значения. Просто они будут. И это уже значит, что день прожит не зря.
Изо дня в день, каждый день. Каждый новый порез как память, дневник, где страницами служит собственное тело. Ни одной записи в пустоту.
Как объяснить это все Келли, если он не хочет слышать? Не хочет, но принимает, скрепя сердце, выражая то скрытое, то явное недовольство, но терпит. И раз за разом, как сегодня, откликается на тревожный ночной звонок и извиняющийся голос Ника в трубке: «Ты знаешь, Димыч, я опять…». Импульс, заставляющий его срываться и мчаться через полгорода к этому идиоту, прихватив по пути стандартный набор средств «первой помощи» – немыслим. Но уже так привычно.
- Я теперь у тебя уж останусь.
Келли укладывается рядом с Ником на пол, точно так же подложив руку под голову. И они дышат. Одним воздухом на двоих. Словно поверженные на поле боя, жертвы человеческих слабостей и глупостей. На самом дне большого океана катастрофы, пять атмосфер – не встать.
- Оставайся.
Приподнявшись на локте и перегнувшись через Ника, Келли всматривается в его лицо, ворошит безупречно гладкие, словно черные змеи, волосы. И думает о той странной извилистой тропе, которая привела их друг к другу. Наверное, это хорошо, что именно сейчас, а не позже. Позже было бы поздно, а раньше – оба они бы не оценили.
…Наклонившись, он целует его в подбородок осторожным и почти целомудренным поцелуем. И кажется, даже слышит, как стучит у Шатенева сердце, с какой скоростью кровь беснуется по сумасшедшим венам, просящимся под острую сталь ножа. Он мог бы сейчас снять у него кардиограмму без применения каких-либо приборов, просто приложив ухо к груди.
Он уже делает это. Рассеяно улыбаясь, чувствуя, как пальцы Ника отводят в сторону длинную челку.
- Я всегда делаю что-либо ровно так, как мне хочется. – шепотом говорит Ник, потому что связки внезапно отказывают, как тормоза на полной скорости усылаемого в дрифт автомобиля, - Всегда.
Повторяет еще раз, особенно выделяя это слово. Келли легко кивает, сплетая их пальцы, чувствуя, как массивные перстни врезаются в кожу.
- Ты попросту клеймишь себя. Зачем?
- Чтобы вдруг не забыть.
- Что?
- Спи. – выдыхает Шатенев, уходя в сон.

@музыка: The Cure - Prayers For Rain

@настроение: утренняя меланхолия